— И еще одно, — стремительно продолжал Мартин— Ты меня любишь. Но почему? Как раз за то, что, есть во мне и что заставляет меня писать. Любишь, потому что я в чем-то не такой, как мужчины, которых ты знала и могла бы полюбить. Я не создан для конторы или бухгалтерии, для торгашеского крохоборства и всяческого крючкотворства. Заставь меня заняться всем этим— стать таким, как все эти люди, выполнять ту же работу, дышать тем же воздухом, исповедовать те же взгляды, — и ты уничтожишь разницу между нами, уничтожишь меня, уничтожишь именно то во мне, что любишь. Я жив тем, что жажду писать. Будь я заурядный болван, я бы не захотел писать, а ты бы не захотела меня в мужья.

— Но ты забываешь, — прервала Руфь, быстрый ум ее мгновенно уловил нехитрую параллель: — Всегда были чудаки-изобретатели, одержимые несбыточными мечтами, пытались, например, изобрести вечный двигатель, а их семьи из-за этого голодали. Несомненно, жены любили их и страдали вместе с ними и за них, но не за сумасбродное увлечение каким-нибудь вечным двигателем, а вопреки ему.

— Верно, — был ответ. — Но не все изобретатели были чудаками, иные голодали, стараясь изобрести вещи полезные и осуществимые, и, как известно, иногда им это удавалось. Право же, я не стремлюсь к невозможному…

— Ты сам называл это «достичь невозможного», — вставила Руфь.

— Это же не буквально. Я стремлюсь к тому, что удавалось другим до меня, — писать и зарабатывать этим на хлеб.

245 Руфь промолчала, и это подхлестнуло Мартина.

— Значит, по-твоему, моя цель такая же несбыточная мечта, как вечный двигатель? — спросил он.

Руфь сжала его руку— ласково, с нежностью матери, жалеющей обиженного ребенка, и для Мартина это было внятным ответом. А для Руфи он в ту минуту и правда был лишь обиженный ребенок, одержимый, стремящийся к невозможному.

К концу разговора она опять напомнила, как настроены против него ее отец и мать.

— Но ты меня любишь? — спросил Мартин.

— Да! Да! — воскликнула Руфь.

— А я люблю тебя, не их, и пускай делают что хотят, мне все равно. — В голосе Мартина звучало торжество. — Я верю в твою любовь, и не страшна мне их враждебность. В этом мире все может сбиться с дороги, только не любовь. Любовь не станет на ложный путь, разве что она малодушный недокормыш.

Глава 31

Мартин случайно встретил на Бродвее свою сестру, — случай оказался счастливый, хотя Мартин и растерялся. Гертруда ждала на углу трамвая и первая увидела брата, заметила, какое у него напряженное, исхудалое лицо, какое отчаяние и тревога в глазах. Мартина и вправду терзали тревога и отчаяние. Он только что был у ростовщика, пытался выжать еще немного денег за велосипед, но тщетно. С наступлением дождливой осени Мартин заложил велосипед, а черный костюм придержал.

— У вас еще есть черный костюм, — отвечал ему ростовщик, который знал на память все его имущество. — Не вздумайте сказать, что вы заложили костюм у этого еврея Липки. Потому что тогда…

Вид у него был угрожающий, и Мартин поспешно воскликнул:

— Нет-нет, костюм у меня. Но он мне нужен для одного дела.

— Прекрасно, — сказал процентщик помягче. — И мне он нужен для дела, иначе я не могу вам дать денег. По-вашему, я сижу тут для собственного удовольствия?

246

— Но ведь велосипед стоил сорок долларов, и он в хорошем состоянии, — заспорил Мартин. — А вы мне дали под него всего только семь долларов. Нет, даже не семь, шесть с четвертью — взяли вперед проценты.

— Хотите еще немного денег, несите костюм, — был ответ, и Мартин вышел из душной лавчонки в таком отчаянии, что оно отразилось на его лице и вызвало у сестры жалость.

Едва они встретились, с Телеграф-авеню подошел трамвай и остановился, впуская послеобеденных покупателей. Мартин помог Гертруде подняться на ступеньку, сжал ей руку повыше локтя, и она поняла, это он прощается. Она обернулась, посмотрела на него. При виде его изможденного лица ее опять пронзила жалость.

— Ты не едешь? — спросила она. И тотчас сошла с трамвая.

— Я пешком… надо же размяться, — объяснил Мартин.

— Ну и я с тобой пройдусь квартал-другой, — заявила миссис Хиггинботем. — Может, и мне получшеет. Что-то я последние дни вроде как вареная.

Мартин глянул на нее — да, недаром она пожаловалась: одета неряшливо, появилась нездоровая полнота, плечи ссутулились, лицо усталое, обмякшее и походка тяжелая, деревянная, какая-то пародия на походку человека раскованного, не обремененного заботами.

— Хватит, дальше не ходи, — сказал Мартин на первом же углу, хотя она и так уже остановилась, — сядешь на следующий трамвай.

— Господи! До чего ж я уморилась! — тяжело дыша, сказала Гертруда. — Так ведь и ты еле шлепаешь в эдаких-то башмаках. Подметки совсем прохудились, до Северного Окленда нипочем не дойдешь.

— У меня дома еще пара, получше, — сказал Мартин.

— Приходи завтра обедать, ладно? — неожиданно пригласила сестра. — Мистера Хиггинботема не будет. В Сан-Леандро поедет, дела у него.

Мартин покачал головой, но, услыхав про обед, не совладал с собою — глаза блеснули, выдавая, что он голоден как волк.

247

— У тебя ни гроша, Март, вон ты почему пешком идешь. Размяться! — Гертруда хотела презрительно фыркнуть, но только засопела. — Стой-ка, обожди. — И, порывшись в сумке, сунула Мартину в руку пять долларов. — Я и позабыла. Март, у тебя ж был день рождения, — запинаясь, пробормотала она.

Мартин невольно зажал в руке монету. Тотчас понял, нельзя ее принять, и замер, раздираемый сомнениями. Этот золотой означал пищу, жизнь, бодрость духа и тела, силу писать дальше, и — как знать? — может быть, написать что-то такое, что принесет множество золотых. Перед глазами засветились рукописи двух только что законченных эссе. Вот они валяются под столом на кипе возвращенных рукописей, ведь у него нет марок, и вот перед глазами отпечатанные на машинке названия: «Служители тайны» и «Колыбель красоты». Он еще ни одному журналу их не предлагал. Они настоящие, как все, что он писал в этом роде. Если бы только у него были для них марки! Уверенность, что в конце концов ему повезет, верный союзник голода, вспыхнула в нем, и он поспешно опустил монету в карман.

— Я отдам, Гертруда, в сто раз больше отдам, — сглотнув ком в горле, выговорил Мартин, глаза его влажно заблестели. — Помяни мое слово! — вдруг уверенно воскликнул он. — Года не пройдет, высыплю тебе в руки ровно сотню этих желтеньких кругляшей. Я не прошу тебя верить. Вот подожди— и увидишь.

А Гертруда и не верила. От недоверчивости ей стало не по себе, и, не найдя более подходящих слов, она сказала:

— Голодный ты, Март, я уж знаю. По тебе сразу видать. Приходи почаще обедать. Как мистера Хиг-гинботема дома не будет, я к тебе пошлю кого из ребятишек. И слышь, Март…

Он ждал, в глубине души уже зная, что она сейчас скажет, слишком ясен был ему ход ее мыслей.

— Не пора ль тебе, Март, найти место?

— А ты не думаешь, что я добьюсь своего? — спросил Мартин.

Гертруда покачала головой.

— Никто в меня не верит, Гертруда, только я сам, — страстно, с вызовом сказал Мартин. — У меня уже есть хорошие вещи, и немало, и рано или поздно их купят.

248

— А ты почем знаешь, что они хорошие?

— Потому что… — Мартин запнулся, а в мозгу у него возникла панорама литературы и истории литературы, и он понял: нечего и пытаться втолковать ей, почему он в себя верит. — Ну, потому что это лучше, чем девяносто девять процентов того, что печатают в журналах.

— Надо бы тебе образумиться, — беспомощно возразила Гертруда, неколебимо уверенная, однако, что правильно определила его беду. Надо бы тебе образумиться, — повторила она, — а завтра приходи обедать.

Мартин подсадил ее в трамвай и поспешил на почту, где три из пяти долларов потратил на марки, а под вечер по дороге к Морзам опять зашел на почту, взвесил множество длинных пухлых конвертов и наклеил на них все марки, кроме трех двухцентовых. Вечер этот сыграл огромную роль в жизни Мартина, потому что после обеда он познакомился с Рассом Бриссен-деном. Как Бриссенден там оказался, кто из друзей или знакомых его привел, Мартин не знал. Даже и расспрашивать о нем Руфь не стал. Короче говоря, Бриссенден показался Мартину личностью бесцветной, пустой, не стоящей внимания. Час спустя он решил, что Бриссенден вдобавок невежа — шастает по комнатам, глазеет на картины, а то возьмет со стола или вытащит с полки книгу или журнал и уткнется в них. Под конец, забыв, что он в гостях, в чужом доме, никого не замечая, уселся в глубоком моррисовском кресле и углубился в вытащенный из кармана тоненький томик. Читал и рассеянно поглаживал, ерошил волосы. За весь вечер Мартин еще только раз взглянул на него— он шутил с несколькими молодыми женщинами и явно их очаровал.